Роман Кожухаров
(Тирасполь)

 

 

 

 

 

 

 

на Либрусеке

на Мегалите

на ЛитБуке

на Озоне

нв Интернет- магазине "Лабиринт"


ДОЖДЬ

(из романа "Ударный Косточка")

Стадо горбатых, черных с оттенками кашалотов ходило над городом. С грохотом били хвостами, до нитки, как батюшки на Пасху, окатывали теплыми, хлесткими струями. Внезапно, как появилось, стадо ушло в бирюзовую даль, оставив по себе поверженные водой улицы.
В ручьях и потоках разлилось по мостовой сверкание белого золота. Словно мешком влажной пыли по голове ударенный, Костя выполз из зябкой и склизкой рубашки, дошел, хлюпая по воде, до улицы Платанов, а солнце уже вылизало его, как щенка, горячим своим языком.
Во дворе возле Сониной многоэтажки водостоки вовсю низвергали речушки с крыш, стекало с деревьев и капало, а детвора шлепала по воде в русле дороги и делала буруны сверкающими велосипедами.
На мокрой скамейке возле подъезда сидели, толкаясь и ссорясь, как воробьи, трое мальчиков. В одном, густо посыпанном ржаными веснушками, Костя признал Сониного брата.
- Привет, - Костя остановился на ступеньках, поправляя мокрый джинсовый ком на плече. Воробьи притихли.
- Дома сестричка?
Ехидная улыбочка выползла из ржаных крошек. Сосед братца немилосердно тузил того локтем в бок.
- Нет ее дома. На крыше… Загорает.
Все трое подавились смехом.
- Только лифт это, ха-ха, не работает…
Перемахивая через ступеньку, Костя проходил пролёт за пролётом. Восхождение давалось легко (вот что значит систематически репетировать!): полумрак, три гигантских, зигзаг в высоту и следующая лесенка - мимо исписанных копотью, испещренных стен.
К десятому этажу Рокотов всё же запыхался. Отдышавшись, он по венчающей лествице из железных, на веревки похожих арматурин влез на крышу. И на секунду ослеп от удара и света. Шлепанец с тяжелой каблучной основой угодил ему прямо в лицо.
- Костя!?
- Метко кидаешь… - Рокотов, держась ладонью за левый глаз и жмурясь правым, разглядел на черной, просмоленной крыше белое Сонино тело. Мокрая, нагретая шершавина рубероида казалась выдубленной китовой шкурой.
- Костя, прости… - Соня подскочила, левой рукой прижимая к груди расстегнутый верх купальника. Сокрушение и испуг в ее голосе боролись со смехом. - Больно? Это всё братец… Держу от них оборону.
- Пустяки. До свадьбы заживет.
Костя отнял руку и поморгал раненым глазом.
- Приятное с полезным?
- Да вот, экзамен сегодня… - она застегнула сзади бретельку и взяла в руки книгу.
- Это ты меня прости, - Рокотов откашлялся, и кинув свою рубашку рядом с Сониным полотенцем, уселся прямо на мокрое. - Сильно влетело?
- Пустяки, - Соня захлопнула книгу и, уставив в него свои изумруды, вдруг рассмеялась.
- Видел бы ты тогда своё лицо!..
- Мне вот так было достаточно лица твоего папы…
- Рубашку лучше сюда вот, на солнышко. У меня вдвое сложено.
Они развернули полотенце. Костина ладонь крепко держала Сонину руку.
Парадизовск - клумба, огороженная четырьмя сторонами света, - прибывал, в цветении и зеленых разрывах подступаясь к пологу крыши.
Север вздымал кучевую гряду облаков, белых, валившихся на горизонт ледовитой страной слонов-кох-и-норов.
С юга, за поймой Днестра, синели пологие спины реликтовых бессарабских левиафанов; как и в бытность Ионы, погоняемые чабаном Ионелом, бороздили они черноземное масло, чревом несли в черенках лозняка зародыш Боговой крови.
Набитый, пучился зёв запада; словно в узеньком Гибралтаре, теснились темные, от солнца совсем почернелые тучевые хвосты, наскакивали друг на друга, дурея от муссонного выдоха близкой безъязыкой Атлантики.
Только восток выцеживал взор бездонной и неизбывной синью, незамутненный, как голубиная кровь, сочился начальником жизни…
А щебетание птиц, инци-инци всё нарастало с пеной сирени, выкипенью вишен и мирабель, и в прибывающем цвете всё головокружительней поднимался просмоленный плот.
- Костя, ты ложись, позагорай, пока я почитаю.
И Рокотов лёг, и, как вещее нещечко, пришла к нему…


***

ЧЕРЕСПОЛОСИЦА
ПРО БОЖЬИХ КОРОВОК,
ПУТНИКОВ ШТОРМА И ЗОЛОТОЕ ДИТЯ

Они сидели на камне, горячем и плоском. Куски неба промеж каменистых отвесов застило хмарью, непроглядной, бурой какой-то, будто подсвеченной. Воздух, горячий и влажный, двигался в горле, как в медной трубе.
"Им надо согреться!" - как одержимый, твердил База. Отчаянно скрючившись, он словно старался всем телом укрыть что-то, спрятанное у него в ладошках. Накалявшаяся поверхность нестерпимо прожигала джинсы. "Ага!" - радостно завопил База и, разжав ладони, поднес их к Костиным глазам.
Преодолевая линии жизни, достатка, ума и любви, смешно оступаясь на венерином бугорке, по Лёшиной ладони спешили самые обыкновенные божьи коровки. "…улети на небко, там твои детки кушают котлетки", - заклинанием залепетал База, следя, как жучки один за другим выпрастывают крылышки из-под красно-черных скорлупок. Когда в бурую хмарь взмыла последняя божья коровка, земля дрогнула и гулкий грохот заложил уши. "Началось!" - крикнул База и вскочил, словно только и ждал сигнала. Гул нарастал. "Бежим!", и Костя бросился следом за Базой. Земля вибрировала и трещала, глыбы и камни катились под гору.
Базина джинсовая рубашка прыгала впереди. "Лава!" - на бегу предупреждал Лёша, и в следующий миг они, как по мановению, в восторге перелетали через дымящиеся потоки тягучего оранжевого огня. "Свинец!" - опять баритоном срывался База и всё повторялось над серо-зеркальной, булькающей рекой.
Тьма загустела, и он уже еле различал перед собой Базины клёши. С порывами ветра пахнуло холодом. Небо совсем почернело, в непроглядности его полетом призраков угадывалось движение рваных, истерзанных туч.
Они уже не бежали, брели; ни гор, ни скал вокруг, только хлюпающая и чвакающая под ногами равнина. "Ничего, ничего, - успокаивал База, - скоро уже…". На Костины вопросы он только отмахивался рукой, точно указывая дорогу. Пошел дождь. Занялся сильнее и вот засвистел, захлестал без разбора кручеными жгутами. Ветер в бешенстве, как пьяный барин над холопами, навис над ними, страшно орудуя своей ледяной плетью. Костя сгибался и ёжился, но Базина рука неумолимо твердила "вперёд". Вдруг какая-то слоновая масса надвинулась, ужаснула из темноты. Нет, слон оборачивался игрушкой перед этим левиафаном. "Эй, сюда!.." - донеслось, и блеснул огонёк, а левиафан уже простирался, и дождь под его белесым брюхом не лил так отвесно. "Так это же… дирижабль?!" Они, спотыкаясь, скользя, разъезжаясь ногами по жиже, подбежали к длинной, по-венециански выгнутой гондоле. Она раскачивалась метрах в двух над землей. "…следом!" - разобрал Костя и, чуть не ткнувшись в комья грязи на Базиных кедах, сходу схватил болтающуюся веревочную лесенку. Лица и руки выплеснулись из-за плетеного лозняком борта гондолы и подхватили вскарабкавшегося. "Давай, давай…" - хором и вразнобой истошно кричали мокрые в отблесках зажигалок лица.
"Рубите канат! Рубите!" - захрипело над ухом. "Вот… нож у меня!" Чье-то тело стремительно взмыло из сгрудившейся массы, ловко оседлало борт и принялось быстро-быстро резать толстенный канат. Несколько рук с готовностью выщелкнули огоньки, и языки пламени озарили лицо кромсающего швартовый. Это был Колян. В свисте ветра и рёве дождя послышались ещё звуки, крики и возгласы. Бока дирижабля необъяснимо струили свечение, словно микроэлектроразряды вместе с потоками воды текли по надутым стенкам, превращая увальня в громадный торшер. Мрак колыхнулся и вдруг метнулся тенями фигур под самую гондолу. В тот же миг Колян, как ковбой в экстазе родео, откинулся торсом назад и неумолимая сила, поведя гондолу, стремительно вознесла их вверх. Все повалились на дно плетёнки, только Колян, чудом не сорвавшись, держась за верёвки, хохотал, как безумец и кричал вниз, в низвергаемую ливнем землю: "Вы!.. Воробьи и рыбы!.."
Их кидало, крутило, несло, как пьяный корабль, сквозь бурю и шторм, через скользкие и разящие клубки грозовых змей. Молнии одна за другой озаряли разверстые хляби, всполохами шипя на мокрых боках цеппелина. На поверку он оказался не таким уж левиафаном. Скорее средненький белесый кашалотик, что резво увертывался от разящих ударов голубых морских змей. А народу в гондоле случилось намного больше, чем показалось вначале. И сама плетёнка будто бы выросла под дождём, как в сказке Сутеева. База уже увлеченно травил разговорчик с какими-то дамами - всполох прояснил - с Верой и клавишницей с первого курса. Костю, вообще, окликнуло чуть не пол-Тянитолкая, пока он, осторожно протискиваясь, стараясь не отдавить сидящим конечности, продвигался к корме и вглядывался в каждое лицо. Походя видел и лысого, сморщенного старика, с весельем во взгляде и в тоге философа.
Сердце ёкнуло: у самого борта, облокотившись, стояла рядом с Германом девушка; она повернулась к Косте спиной, к шторму лицом, и держалась за край обеими руками. Но девушка оказалась блондинкой.
На корме, на деревянном возвышении, напоминавшем фанерную сцену в актовом зале Тянитолкая, стоял Александр Васильевич Яковлев. И страх, и безотчетная радость покаяния стремили Костю к нему.
Они разговаривали без единого произнесенного звука. Мокрая плешь кормчего вспыхивала в отсветах, самые кончики мокрых его волос неистово колыхались, руки со скрипом водили почему-то не штурвал, а огромное лодочное кормило. Взор его пронизывал бурю и Костину душу насквозь. "Хорошо", - произнес, наконец, Яков, и свет всепрощения высветился очередным громобойным разрядом.
И Костя выдохнул, и, видимо, огромная тяжесть ненужным балластом канула в Лету, потому что воздушное судно взмыло к подбрюшью туч, к самым сосцам дождя и озона. А Костю, не устоявшего от обретенной лёгкости, подхватили чьи-то нежные руки. Костя узнал их и позволил уложить себя в сладкое забытье…
"Ну ты и горазд спать…" Широкой дынной долькой над ним нависла Лёшина улыбка. "Вставай, а то всё проспишь". Костя, ухватившись за край борта, с силой подтянулся. Он совсем продрог. Дождь перестал, сырой туман окружал со всех сторон, и не понятно было, двигаются они или зависли на месте. Пелена начала прорываться клубами и совсем отошла, словно занавес. Все разом выдохнули и притиснулись к краям гондолы. В нескольких метрах книзу, под стрелой летящим цеппелином стелилось ровное черное зеркало. Без ряби и волн, без малейшего возмущения, пучина мертвящего выпота простиралась вокруг, насколько хватало глаз. Многие отшатнулись от края. "Сейчас упадём! - крикнул кто-то. - Слишком налипло дождя и тумана!".
"Упадём!" - раздалось опять. На дальней от Кости кромке борта возникла вдруг фигура в джинсе. Ухватившись за веревки и балансируя, этот кто-то выпрямился во весь рост, рассмеялся и прогорланил: "Затуши во мне огонь!.." Хриплый его баритон, странный, как крик бабочки, еще висел в воздухе, а он, опередив отчаянье рук, аукнулся тихим плеском. В наступившей ad libitum тишине гондола со скрипом взобралась выше.
"Смотрите!.." - раздалось с носа посудины. Кто-то, грозя сорваться следом, тыкал рукой в небо. Из темных покровов пространства один за другим, словно звезды, зажглись желтые огоньки. Костя смотрел и не мог понять, в чем странность нежданного звездного полога. "Ты Соню не видел?" - спросил он вдруг. База как-то неловко пожал плечами и не ответил. И Костю вдруг осенило: маленькие крохотулечки, до неприличия набухшие золотом, еле заметно двигались. Скорость их из-за громадности расстояний почти не улавливалась, почти…
"Здесь написано: нужно подать сигнал", - огласил Яков, тыча пальцем в какой-то доисторический, чуть не из пергамена слепленный том. Костя прекрасно помнил книжищу: она лежала в одной из тех стопок Плешь-каре, которые они таскали без лифта в новую квартиру маэстро.
"…солнечными зайчиками", - заключил Яков и озадаченно захлопнул инструкцию.
"Солнечными зайчиками? Солнечными зайчиками!…" - в обертонах эмоций побежало из уст в уста. "Придумал!" - вспенилось вдруг. Конечно же, это был Колян.
"Давайте все зажигалки и… Нет, спички без толку… Так, все, кто с коронками, фиксами, у кого мосты с позолотой, шаг вперед и за мной - на нос!" Непонимающих, но послушных обладателей драгоценных полостей рта Колян решительно и деловито оформил полукругом лицом прямо по курсу. "Теперь, друзья-товарищи с зажигалками, вот так, к самому носику, как рабочий и колхозница, дружно протягиваем… и на раз-два-три-четыре… А вы по команде - улыбочки!!!"
По счету сгрудившиеся у бушприта щелкнули пламенем и… Никто из стоявших сзади, за полукругом группы "чи-из", не понял, почему держатели зажигалок зажмурились и отвернулись. "Та-ак! Не сбавлять, держать!" - кричал Колян. Он один, как сталевар перед печью, оставался лицом к улыбавшимся, прикрывая глаза ладонью. "Зря мы вставляли себе золотые зубы?! Ха-ха!" - голосил он. Ровная дорожка золотого сияния по воде побежала вперед, к огонькам. И неожиданно ушла вниз. Вода по всему окоему зоркого юнги накренилась Ниагарой куда-то в безвременье. Впереди остались одни огоньки. Их становилось всё больше, и звон, нездешнего состава перкуссии, нарастал вместе с движением.
Из тысячелетних глубин, из-под каких-то замшелых пологов пространств и времен сходились, сбивались в стайки, озаряясь фиксатыми "чи-изами", сонмы сиятельных капель. Движение, поначалу казавшееся хаотичным, никчемной гирляндой, колышимой солнечным ветром, выстраивалось сообразно с неким сверхзаданным смыслом. Вселенная, оглашаемая звоном, свивала трехмерность в свиток. Тьмы и тьмы светляков ложились в гольфстрим, который потек вдоль неизбывного Мёбиуса.
Вызолоченные мириады мчались к червонному небесному телу. Округлые его формы походили на облако, но выпуклости не клубились, как в облаке, сами собой, а медленно проворачивались единым неведомым хором. В приближении, в захлёстах восторга, становилась понятной ужасающая громада нежно мерцавших астральных боков. Совокупность потоков, необъятной стремниной подходя к левой округлости, на фоне её терялась до ручейка, жгутика, которым его огибала, исчезая из виду. Проворот… Господи!… В открывшемся взору открылся итог загадочной суммы выпуклой лепки.
Ребенок! Поджав под животик ножки, свободно парящие ручки, он ширился в иссиня-черной капусте. Жгутик, в финале дистанции нестерпимо слепя сплавом электра, входил пуповиной в животик. Несмотря на утробную позу и пуповину, какая-то мускульная дремота напоминала младенца Эрнста Неизвестного с Одесского морвокзала. Мальчик? Девочка? Не разобрать… Дитя.
Нарастающее прибывание токов-огней наливало оттенки небесной кожи от желтого к всё большему апогею оранжевого. Размеры не увеличивались, ширилось приближение, именно им заполняло дитя утробные стенки вселенной. Перкуссия нарастала. Совокупные тьмы белых от счастья огней сливались друг с другом, выделяя свечение. Жидкой субстанцией свет перетекал, сгущаясь до еле заметного розового, отовсюду струился к головке.
Детские веки были прикрыты. Уголки пухлых губок приподнимались в блаженстве предбытия, с ямочками на пухлых щёчках. Струения собирались в пучок на самой макушке. Там, в золотой заводи, ровными четвертями, ритмом еще не изреченного чудного звона бил родничок…

***

МИРОВАЯ ДУША

I.

- Вот. И стал свет, - удовлетворенно подытожил Митрич.
Желтое электричество распушилось по ажуру Сениного погреба. Закатки в бутылях - одна к одной - по полкам, баночки с вареньями - по полочкам. И бочка в углу, на полтонны. И табуреточки всякие резные, под дуб - хозяйских рук дело. Чистота и порядок.
- Удружил, Митрич, спасибо, - обрадовано благодарил Семён. - А то сколько можно, со свечкой…
- Да чего там… провод поменять. Может, послабже вкрутить?
- Самый раз… Спасибо…
- Ух, хорошо. Прохлада. И выходить неохота.
Митрич платком обтер шею и лицо и вытер ладонью седушку табуретки, с которой монтировал латунный плафон.
- Так это, - Семён заговорщицки потер ладони. Так мы щас прямо тут… Щас, Митрич.
Через минуту он уже спускался со своей эмалированной кружкой и застольным инструментарием в левой руке, другой прижимая к тельняшке завернутую в льняное полотенце закуску.
- Красота! И не споткнёшься, - не утерпел снова похвалить хозяин и с не сходящей с лица улыбкой живо разложил на табуретке деревенский натюрморт.
"Остатки сладки", - приговаривал Семён, нацеживая в кружку из краника. - А в Сашкин приезд мы её здорово уполовинили.
- Да-а, - подтвердил Митрич, устраиваясь возле натюрморта. Саша, Семёнов старший, неделю гостил у родителей, с женой и двухлетним Семёном Александровичем.
После второго подхода к бочке Митрич, смакуя любимое им единение брынзы со свежей помидориной, ощутил, как теплая июньская ночь через открытую дверь спускается в погреб.
- Ишь, уже гости. На огонёк, - кивнул на лампочку Семён, вытирая винные усы. Ночная бабочка обхлопывала пушистую желть, будто примерялась обнять накалившуюся лампочку своими черно-бурыми с крапом крылышками.
- Это, слышь, когда Сашка был, - усмехнулся вдруг Семён, отставив руку с огурцом. - Ливень только отхлестал, с винограда капает. Сели на веранде, дверь нараспашку. Ну, все за столом: и кумовья, и Таня со своим… парнем… А Сенечка! Ясно, у деда на коленях и… туда-сюда, туда-сюда…
Семён на миг лучезарно забылся картинкой с внуком.
- Да, так вот. Ну, мошкары - и так понятно, вокруг лампочки - хороводы. А тут залетает натуральный, понимаешь, вертолёт. Здоровенная такая. И давай: по лампочке, и в потолок, крылышками "бяк-бяк-бяк"… Ну, я Сенечку - на пол, беру полотенце с ясным намерением вертушку - сбить. А Олеся, ну, невестка, говорит, так спокойненько: "Вы, папа, пожалуйста, её не трогайте". Представляешь? И папа, и пожалуйста. Ну, я смутился, говорю, мол, мешает тут, хлопает по стенкам. А она в ответ: в ночных бабочках, мол, души спящих. Так, мол, говорят.
Семён умолк, видимо, ожидая встречных вопросов, но и Митрич молчал.
- Души спящих! Понял? У них в Западенции сплошь ведьмацкие забобоны. Ворожба - повсеместная. Но зато лес - любо-дорого! Грибы! Сосна строевая…

II.

Свет фонарика ложился в густую темень желтыми масляными пятнами. Митрич улыбнулся: покачивания на каждом шаге луча напоминала матросскую походку Семёна, когда они из погреба выбирались под звёздное июньское небо. А воздух - как из ингалятора. Семён ещё чуть тельняшку на себе не порвал: проведу, мол, темень, мимо дендропарка, шляются всякие. Еле настоял. Привел убедительный довод: "Что же, а потом мне тебя провожать?" И фонарик ещё так на Сеню подействовал. Успокаивающе.
В задумчивости Митрич еле успел остановиться, не вдруг сообразив, что попавшие в пятно света кроссовки имеют и обутого в них хозяина.
- Огоньку не найдётся? - сдавленно, как из трубки ингалятора, спросил голос.
Митрич удивился: голос шёл не от кроссовок, а сзади, из-за спины. Но повернуться не успел.
Желтая вспышка брызнула по зрачкам, и тьма объяла его…

***

Митрич открыл глаза. Левая скула и подбородок сильно болели. Челюсть двигалась. "Ну и ладненько", - облегченно вздохнул Митрич. "Вот ведь тоже к свету потянулись. Пакостники. Огонёк искали". Он не шевелился, лежал и смотрел в звездное небо.
Над головой громадной ночной бабочкой простёрлась Кассиопея. "Вот так размах, - восхитился вдруг Митрич. - Всему человечеству, и самым даже мелкопакостным, всем уместиться".
- Вот она… - подумал он. - Мировая Душа.


***

ЭСТАФЕТА

И действительно, Митрич упивался. Он даже не спорил. Пиво, конечно, ни при чем. Но и Валю понять можно: тоже всю неделю не у телевизора прохлаждалась, а у нее в школе ещё и "шестидневка". Тоже, может, вместо стирки-готовки желала бы легкую атлетику смотреть. И не то, чтобы жена пилила его когда. Субординацию Митрич уважал, и на пиво, скорее, что-нибудь возразил бы. Но ведь и сама бутылку принесла, и откупорила. И ещё… действительно, упивался.
Четыре по четыреста метров. Ведь на старте совсем ещё как девчушки. Как дочка перед вступительными. Глаза горят и будто не видят ничего, только палочки свои эстафетные. А лица - белые, как жёнины наволочки после стирки.
При мысли про лица Митрич ещё раз, совсем мимоходом, отметил насыщенную цветность картинки недавно купленного телевизора. "Не прогадал", - думал Митрич, наслаждаясь тысячецветным скопищем трибун, сочно-синими, по-модному, как для плаванья, облегающими костюмами американок, традиционно ало-синей формой россиянок… И вот ведь сосредоточенные! Тысячи эти, угнездившиеся по кругу (и ведь метко же, черти, окрестили: "Гнездо"!), махина эта чемпионатная… Да что тысячи, весь мир, можно сказать, у экранов! А они словно завороженные, ничего вокруг не видят.
Со стартовым выстрелом Митрич словно озона вдохнул. И глоток, конечно, сделал. Нега азарта, нисколько не отставая от полетевших над беговыми дорожками, понеслась по венам, теплом по телу, смакующему покой дивана и приятное гудение натруженных мышц. И как он пережил эту наладку. Пока с комплектующими и "сопроводиловкой" разобрались, пока подключили и переподключили, и электропроводку заменили. И всё Митрич. Куда ж без Митрича. В общем, не неделя, а… И вот ведь бегут! Одно слово: королевы спорта. И никаких девчушек. Красота и…
В дверном проёме, внеся в комнату аппетитнейший запах жарящегося жаркого, появилась жена.
- Они скоро без ничего будут бегать… - веско проговорила она, обтирая руки фартуком.
- Это же спорт, Валя. Ты присядь…
- Присесть? Дети придут, а ещё картошку не поставила.
Она удалилась на кухню.
Как раз прошли первый круг и произошла передача. Митрич вытер выступивший под глазами пот. И как здорово, Бог ты мой… Сам миг… и не передача вовсе… перекосновение. И тысячи вольт перелились, и гримасы от напряжения. И как они только выдерживают? Американки вот сбились.
"Так же и во всем человечестве", - вдруг с неожиданным для самого себя глобализмом подумал Митрич. С напряжением всевозможных сил и нежным электричеством эстафеты.
Митрич сделал ещё глоток. Восторг ширился и рос в нем сообразно скоростям бегуний.
И ведь так и между людьми. От человека к человеку идёт эта искра, и если не будет её, изо всех сил, от одного к другому, иссякнет и ток человеческой жизни. Когда папа отдал ему свой офицерский, пахнущий кожей планшет, и с такими же вот горящими глазами он нёсся с подарком в школу. Давай, сынок, беги! Когда он в первый раз дал сыну порулить своей "копейкой". Вперед, сынуля, только до "газа" дотянись. Теперь уже на своей ездит. "Иномарка". Ну и ладненько. Краем мысли Митричу подумалось, что скорей бы уже приехали. Дети всегда по воскресеньям обедали у них.
На всех парах приближались к третьей перемене, и Митрич даже сдвинулся на край дивана, сжав пивную бутылку. Будто ту самую эстафетную палочку. Как там пройдёт у них?.. И Митрич вспомнил вдруг то волнение и пламя в ушах, когда он протягивал Вале букет тюльпанов. У центральной почты, на первом свидании. Эстафета…
- Ну, мне одной сегодня?.. - вдруг оборвал бег его мыслей голос жены. Она стояла в дверном проёме и держала в руке мусорное ведёрко.

"Вот они поют - игра", - философски додумывал Митрич, шлёпая по ступенькам подъезда с принятым от супруги ведром. "Нет, наша жизнь - эстафета".


***

ЭФФЕКТ СФУМАТО

Сфумато (итал.) - исчезнувший как дым.
Разработанный Леонардо да Винчи
живописный прием стирания очертаний.
Энциклопедический словарь

Какой-нибудь эстетствующий узрел бы здесь руку да Винчи, слияние на горизонтах его полотен индиго и ультрамарина.
Ему же, от противного, виделись сумерки. И чем больше лучей провисало в прогалины зданий, тем настойчивее сиренью темнел небосклон.
И неизвестно откуда взбрели вдруг в голову бунинские эти шмели. Впрочем, ниоткуда они не взбрели, а повсюду вовсю осыпались с тех самых лучей, висевших в прогалинах. А засушенные жужжалки подходили здесь больше всего. Нечто, совершенно никчемное к концу октября, так помногу (и потому от щедрот, что никчемное!) ложилось на дороги и тротуары, всё четче являя законченность тверди. И синее над головой всё отчетливее становилось вверх дном перевернутым эмалированным тазом, давая понять, что не пойдет с тобой ни на какое сфумато. Пустота провоцировала такую незамутненную категоричность контуров кровель, веток, поверх - горних камей и эмалей, будто бы тут, над фреской по тазу, работал некий воинствующий "мирискусник".
И чем четче, и даже с резкостью, давало понять, тем отчаянней, в пику, хотелось. Осознанную невозможность ощущал и каждый участник небывалого уличного загромождения. Гуляющие, просто стоящие по солнечным сторонам мостовых, наконец, спешащие вроде по делу… О эти лица, с неразрешимыми ребусами в усах, в рамках последних солнечных дней! Их несли на шеях, будто какие-нибудь материально отдельные портфели и папки в их же руках. А в глазах одно лишь: закинуть никчемную папку за ближайший самшит. Впрочем, и самшит облетел. И оголилось, что истинная пружина сюжета, погнавшая всех на улицы, распрямляется там, среди неба, солнца, домов и деревьев, в пьесе великого размежевания, где декорации и выступали в роли играющих лиц.
Люди, все как один, превратились вдруг в реквизит бутафора, и только отчаянье, что сквозило встречными взглядами, чуточку их оживляло. Догадка топталась по бровке контрольно-следовой полосы подсознания, а ENTER на спинках дверей магазинов так и мерцал недосягаемым горизонтом.
Впрочем, попросту, без рефлективных туманностей и несбыточных окоемов, иллюзорность являли девушки, дамы в соку и прочие модницы. Каким-то наитием тел, словно в силки, безоглядно кидались они в хитиновые осыпания. С цокотом по октябрьской мостовой босоножек и туфелек (обрываясь лакуной, лишь только ныряла шпилька в золото палой листвы) - в обтяжку и расклешенные юбочки, животики напоказ, с росинками пирсинга в прелестных пупках, блузки, расстегнутые небрежно, необратимо долу, открывая наружу колыхания кружев третьих, четвертых, пятых размеров. В нарядах из гардероба весны, казались они феерией фей, насколько прекрасных, настолько же и нереальных. И разве не гуриями во плоти порхали они на излете осени, походя на свои же ароматные веянья шлейфов. И весеннее "ню" гардеробов начинало вдруг резонировать с откровеннейшим раздеванием листопада.
На Кирюху он налетел у аптеки, на перекрестке, где сходилась Покровка с бульваром. Гурии так и сновали, и они, пока обменялись рукопожатием, два раза чуть не свернули шеи, провожая роскошные цокоты.
- Видал? Благоуханные… - произнес он, как гурман, зачарованный послевкусием.
Кирюха в нетерпении затянулся и выцедил вместе с дымом:
- Как надушатся!.. Здесь еще ничего. А в лифт с такой попадешь - задохнешься, - поморщился и, отмахнувшись окурком, исчез. По делам растворился.
Он-то в лифтах не ездил, и от духов удушье ему не грозило. К тому же, ароматные шлейфы прелестниц давно улетучились, а обонятельным самодержцем вновь заступил запах прелой сырости.
"Чего же они?.. - думал он. - И ведь нарочно обозначаются, и чем ярче, тем…"
А тут как раз и она навстречу. Пупок, правда, спрятан жакетиком, под аккуратный росчерк Книдской фигуры. Но тем явственней вспомнилось, как она угощалась мороженным в топике, безжалостном отрезе материи, что слишком фиксировал живую симметрию полной груди, превращая ее в геометрию сфер.
- Здравствуйте… - сказала она и смутилась, как всегда при их встрече. Но он не узрел никаких предвозвестий слияний. Их достигал лишь Леонардо в позолоченных дымках своих горизонтов. Ни грана сфумато! И, опять же, ладошку сама протянула. Дам он, если пытались здороваться за руку, находчиво чмокал в нежно-белые кисти. Но здесь посчитал ненаходчивым и нехотя смял. И почувствовал, какая на ощупь холодная. "Вот! - не преминула разлиться отрава. - Так и думал!.. Cухие шмели. Осыпаются…"
Они спустились в коньячный бар выпить кофе. Потом он настоял-таки на коньяке. Впрочем, она, смятенная неожиданным приглашением, и не отнекивалась. Руки ее оставались как лед, а губы оказались обжигающе знойными и пахли живым виноградом. Но для него это не спровоцировало никакой диффузии. Воспринималось всё так же ясно, отдельно, с отчетностью физиков, что различают границы твердого тела, с графической разлинеенностью сочно-чёрных веток каштана, а там - порознь кочующих, сквозивших раздельным набором индиго и ультрамарина...

Он задернул плотные занавески, и линии в комнате стерлись. Тело ее открылось мягким и гладким, и шепот - горячим, и рука торопливо бубнила цитаты изгибов, убеждаясь в округлости мира и глупой тщете попыток искания края.
Но он, как Фома, в неверии доведший себя до неистовства, всё хотел, всё стремился, стремился и вот… Нет, не край. Только видимость края… Подернулась дымкой. Зарёй. И из губ его, искусанных ею, соленых от влаги с нежных и бледных ее висков, выпорхнуло лучезарным слиянием:
- Сфумато…