Анна Галанина
(Москва)

 


***

У дальней дороги короткие ноги,
идёт себе, тянется мало-помалу…
На каждом шагу подбивает итоги,
на всех виражах отметает усталых.
Скользят переправы, бегут перекрёстки,
проносятся встречные мимо попутных…
Дорога домой - невысокого роста,
из дома - становится выше как будто.
И только к себе – до того неказиста,
что к ней указатель увидишь едва ли,
а если пропустишь – вернёшься не быстро
из всех тупиковых чужих магистралей.
Дорога к себе – ни следов, ни отметин,
здесь нет посторонних, но ближнему рады.
И только любимые могут заметить –
на месте стоишь, или учишься падать.


ИЗ КРАНА

Из крана тупо капает вода…
Из жизни вытекает смысл по капле –
тот самый, что когда-то Бог подал,
как будто ты актёришка в спектакле –
но не герой, а на других ролях…
Твой выход: «Кушать подано» и «Здрасьте».
И ты стоишь в рисованных дверях
три акта – под ружьём. На сцене – страсти:
герои и злодеи шебуршат
под гулкое чириканье суфлёра.
А ты стоишь, как надо – не дыша.
До выстрела. До самого упора.

Потом идёшь в гримёрку, где бардак,
текущий кран и лифчики на стульях,
и понимаешь – что-то здесь не так –
тебя, как тряпку выжали. Надули.
Наобещали миллион чудес,
но чтобы не делиться – пристрелили.
Ружьём – тем самым, что имело вес.
Оно – имело, но не ты… Не ты ли
теперь - полтрупа, полупроводник
великого и вечного искусства,
которому зачем-то нужен лик –
пустой, и твой всегда подходит... Пусто
и безысходно… Поступает знак,
что кушать, хоть и подано, да рано…

Понять бы – что же вышло-то не так…
И надо заменить прокладки в кранах.


***

Даль зелёного окна,
синева дорожной пыли…
Деревеньки были-сплыли,
облака несутся в мыле,
рельсы шепчут: «Вот так на -
было, не было – не в счёт»…
Что ни город – полустанок,
возвращаться не пристало.
Только встречные составы
мчатся задом наперёд.
Там не ждали и не ждут…
Здесь – от исповедей тесно,
и завалинке окрестной
не хватило в окнах места –
промелькнула… Промелькнут –
чей-то дом и чей-то кот,
перелесок за рекою…
И попутчики откроют
путевое, вековое:
«Всё когда-нибудь пройдёт».


***

Лихорадило. Виноградиной –
апельсиновая таблеточка…
Обещало душевно радио,
да чужое пальто на плечиках,
что настанет другое времечко,
а принцессы проснутся с принцами.
И глотались таблетки-семечки,
и жевались в охотку принципы.
Но в приёмнике человечики
замолчали… На перекладине
усмехались пустые плечики…
Померещилось. Лихорадило.


***

Свет в кафе у перекрёстка…
Греет мысли чашка кофе.
В окнах тени ходят просто –
изменив анфас на профиль.
И висит в оконной раме
репродукция прохожих.
Может, каждый многогранен
и единственен, быть может,
только здесь всё одномерно –
кофе в чашке, сахар в ложке…
Придорожная таверна
упрощает всё немножко.
Были мысли – стали песни,
мир свернулся без движенья,
и не думать просто, если
стать оконным отраженьем,
для прохожих – силуэтом,
невидимкой – для кого-то...
Для себя - почти поэтом,
опоздавшим на работу.


***

Сны из дома тревожат реже:
клином - клин.
По версте – верстой
ностальгию слоями режу
вдоль Арбата, да по Тверской.

Невидимкой в толпе прохожих,
постигаю прозрачность лиц
и молчанье скворцов. Я тоже
из таких перелётных птиц.

Клин усталых пятиэтажек
исчезает в глухой дали…
Там забудут меня. Я даже
не услышу, как отболит.

Затяну поясок потуже,
чтоб свободней и шире шаг,
и бульвары пройду по лужам,
упоительно не спеша…

А когда ляжет небо ниже –
промокашкой на купола, -
оглянусь
и свой дом увижу,
потому что Москва мала.


***

Фонарный луч, мотыльковый снег…
Смотреть, прищурившись, не дыша…
Скользят прохожие - следом в след –
скрипучей тенью карандаша.
И каждый точен, морозно свеж
и акварелен, возможно, но
в огнях фонарных - топлёный беж –
эскизно-угольно за окном,
где ночь - чернильна её душа –
штрихует мелом людей черты...
За тенью тень... И снежит, спеша,
фонарь, вычёркивая:
- Не ты...


***

Над Полянкой светит звезда полей...
Оттого, наверно, в плену ресниц
то ли пух исчезнувших тополей,
то ли просто тени забытых лиц.

А быть может, это бредут ордой
от Ордынки беженцы по полям,
за Москва-реку, за живой водой,
по дороге кланяясь куполам,

и чернеет заревом хохлома,
где меж двух соборов на сто свечей
переулок Хохловский бежит в холмах
по следам потеряных москвичей.


КРЕПОСТНЫЕ СНЫ

По бабке был из крепостных,
по деду – выкрест местечковый.
Он получил в наследство сны -
деревня, кони, рожь, подкова...
Хозяин, розги, тень-плетень,
хлеба и печь, весы и гири…

Но раз в году был Судный День,
и приходили сны другие:
бомбёжки, голод, погреб-склеп,
овчарки, гетто, сжаты плечи…
Краюха хлеба. Снова хлеб,
всё только хлеб, и только печи…

Проснувшись, долго всех прощал…
Шёл на работу. Клерки, кейсы...
Был по призванью - из мещан.
Но раз в году во сне кричал
и рвал, как будто были, - пейсы.


ТОЛОЧИН

бабушке Мине и папе

Черта оседлости не держит ни черта…
Местечко жалось к перекрёстку всех обочин.
Погромов не было. Так – сдуру… Между прочим.
И между делом, дней тянулась череда.

Хватало времени работать и рожать,
и не скучны, но и недолги, были ночи -
мастеровых ковали жарко здесь. Короче,
была у каждого - и родина, и мать.

И вдруг - война. Толочин съёжился – вражды
почти не знали здесь, а жить хотелось очень…
Мироточить канавы стали вдоль обочин -
так жадно жить хотели мёртвые жиды -

те, что остались. И с детишками, и без...
На дне могил их жёлтых звёзд чернели клочья.
Спаслись отчаянные - без надежды, молча,
детей в охапку, и с бегущим фронтом – в лес.

И - до Урала… У евреев много сил –
босые ноги в кровь месили пыль обочин…
А где-то прятался за ставнями Толочин
и никого на том пути не приютил.